Немного о конфликтах в русской литературе, навеяло. Опять! Опять


 
Я знаю, зачем нужны эти кнопки. А ты? Тогда поделитесь с друзьями!




1 января 1970 - Passion
Немного о конфликтах в русской литературе, навеяло.

Опять! Опять этот ненавистный голос разливается по дому, путается в ветвях шелковицы, улетает к бесплотному небу Эйн-Керема, перекликаясь с отрешенным боем колоколов монастыря Сент-Джон.
Кончится это когда-нибудь?!
Меир отворил калитку, прошел мощенной плитняком дорожкой к двери в их с Габриэлой половину дома, остановился на минуту в кухне выпить воды… спустился на нижний этаж.
Значит, Габриэла опять не вышла на работу. Она возглавляла компьютерный отдел в одном банке и в последние месяцы позволяла себе «работать дома» – то есть сидеть, безвольно уставившись в одну точку, под этот голос. (Под все тот же проклятый голос!)

Меир застал ее в спальне. Сидит на низком пуфе у стены – в белых шортах и свободной застиранной майке, которую давно пора бы выкинуть; лицо совершенно бессмысленное, будто кто-то вусмерть запытал ее этой музыкой. Длинные загорелые ноги бессильно вытянуты вперед, руки повисли… Воплощенная Скорбь, с ненавистью подумал Меир. И эти немытые космы, разве что пеплом не посыпанные, – да она вообще расчесывалась сегодня?
Она не слышала, как Меир вошел. Лишь когда он выключил стереосистему и исполненный счастливой истомы голос Леона оборвался на плавной дуге легато…
Габриэла резко подняла голову и уставилась на мужа. Он стоял напротив – высокий, грузный, сильный, начавший лысеть, как отец. Очень похожий на Натана, только беспомощный.
– Что будем делать, Габриэла? – тихо спросил он. – Что мы будем делать с нашей жизнью?
Она не отвечала, вяло уставясь в проем раздвинутой стеклянной двери, где от полуденного ветерка нежными шажками в каком-то робком танце двигалась по ковру легкая темно-синяя занавеска.

В течение последующих пяти минут – как нередко бывает в жизни – у этой многолетней супружеской пары, с утра начавшей обычный день двумя-тремя обиходными словами и расставшейся с тем, чтобы вечером встретиться за ужином с детьми, состоялся обмен несколькими судьбоносными фразами – из тех, что обрушивают плотины устоявшихся жизней.
Потом ни он, ни она не могли припомнить начала этой смертельной дуэли.
Кажется, Меир первый заявил ледяным тоном, что не позволит уничтожить их жизнь, что ей, Габриэле, пора принимать антидепрессанты, что это курам на смех, когда человека выбивает из седла неприятное происшествие с кем-то посторонним, пусть даже знакомым по юности, но не имеющим никакого отношения к семье. Что, наконец, это недопустимо, когда дети видят мать абсолютно апатичной и развинтившейся… Вот даже малыш вчера…
…И тогда, не меняя позы, так же пристально глядя в угол на вальсирующую занавеску, Габриэла спокойно сообщила ему: кстати, о семье, малыш – ребенок Леона…
Меир захлебнулся коротким ошеломленным смешком.
– Кто – мой Рыжик?
– Сын Леона, – тупо повторила она.
– Мой Ры-жик?
– А ты его мамашу видел? Одно лицо…

Все произошло очень быстро: несколько кадров малопристойного клипа.
Получив оплеуху, Габриэла отлетела к дверям, но быстро поднялась на четвереньки, словно тяжелая рука мужа придала ей наконец недостающей энергии.
– Ну, что же ты? – выдохнула она. – Давай прикончи меня. Убивай, как ты его убивал тогда ночью…
– Я его не убивал! – прорычал он.
– Убивал! – сказала она торжествующе, изучая мужа сквозь упавшие на лицо пряди волос. Было что-то первобытное, что-то пещерное в ее позе. – Я видела, хотел убить и убивал!
– Но ты, помнится, была тогда в восторге от нашей драки, – проговорил он, внимательно за ней наблюдая. Почему, черт ее дери, она не поднимается с карачек? Просит, чтоб я еще разок наподдал ей ногой под зад?
Пролеченный зуб, как потревоженный осьминог, вдруг выпустил огненные щупальца до самого дна бедной челюсти. Хоть волком вой.
– Послушай, – пробубнил Меир, усаживаясь в кресло, машинально успокаивая ладонью взбесившийся зуб. – Мне плевать, если ты с ним переспала… Я и тогда его перешиб, и сейчас перешибу.
– Лжешь! – тем же торжествующим тоном отозвалась она. – И тогда не перешиб, а сейчас и подавно… Ты забыл мелкую деталь: он все равно и уже навсегда – был первым. Кстати, вот в этой комнате. И был прекрасен: легкое чуткое тело, нежное – как его голос. А я ведь тоже была у него первой, и мы любили друг друга, мы открыли друг друга… Вот что тебя выжирает изнутри всю жизнь.
– Что ты за тварь… – с тоской проговорил Меир, чувствуя, как с новой силой взмыла боль – уже не зубная: ноющая, небрежно залеченная боль всей его семейной жизни. – Провокаторша, разрушительница! Чего ты добиваешься – сейчас? Ну хорошо, можешь проваливать. Ты же понимаешь, что после такого признания любой адвокат свернет тебе шею, просто завяжет твою длинную шею узлом. Детей ты не получишь, хоть двести раз повторяй, что Рыжик не мой сын. Чушь! Это мой ребенок… А Леон не вернется.
– Почему? – крикнула она. – Твой отец ведь вернулся?!
– Мой отец вернулся, потому что мы готовы были платить за него полной мерой и заплатили. За твоего Кенаря никто платить не собирается. Кто он такой? Сейчас он к нам не имеет ни малейшего отношения.
– Ах ты гад… – прошептала она. – Все вы – гады! Ни малейшего отношения?! Он для вас… ради вас… Вы годами шантажировали его – любовью к прошлому, всем этим братством нашей трудной юности… всеми этими штучками, на которые вы так горазды! Выдергивали его из нормальной жизни, его – бесценного, бесценного артиста! Не отпускали, держали на привязи! Он же на вас работал!
– Дура! – резко оборвал жену Меир. – Он нам все испортил! Провалил подготовленную операцию. Из-за него эта чертова «передачка» преспокойно достигла Бейрута, и мы не могли ни перехватить ее, ни даже уничтожить – потому что, видите ли, на яхте находился Кенарь! Он и – начинка для «грязной бомбы» «Хизбалле». Счастливого пути!
Интуиция и опыт подсказывали ему, что сейчас не стоило бы давить на этот нарыв, что умнее всего спустить ситуацию на тормозах, уйти отсюда, слинять – хотя бы на родительскую половину дома, – спокойно дождаться вечера, когда дети за столом, перекрикивая друг друга, хохоча, ругаясь, капризничая, сами собой (особенно болтун и смешнюга Рыжик) постепенно залечат, залатают родными голосами эту ужасную сцену.
Но остановиться уже не мог. Рыжик! Любимец, его слабость, его сладость… не его кровь?! Не его семя?! Чушь!!! Эта мерзавка просто лжет, чтобы разодрать самое уязвимое в сердце мужа. Тогда и она сейчас получит.
– Он всегда путал сцену с жизнью, твой драгоценный Кенарь! – злорадно добавил Меир. – Решил, что он и тут – солист. Заигрался мальчик. Полез исполнять главную роль и – сгорел. Так что поделом ему…
Габриэла так и не поднялась с пола, сидела, привалясь спиной к стене; лицо ее было бледнее, чем недавно наклеенные серебристые обои, которые настолько им приглянулись, что они везли их на самолете из Италии, где всей семьей отдыхали на вилле под Флоренцией.
– А сказать тебе, почему ты тогда хотел его уничтожить? – тихо спросила она. – И сейчас мечтаешь, чтобы он сгинул? Сказать?
Она продолжала пристально следить за фигурой мужа, не убирая со лба свисающих на лицо прядей. Что-то невероятное, что-то безглазое есть в этом разговоре сквозь пелену волос, подумал он, как вся наша жизнь; и, криво ухмыляясь, бросил:
– Ну, скажи… Думаешь, за тебя, да? Чушь. На самом деле, я…
– На самом деле, – перебила она его звенящим от напряжения голосом, – ты ему не мог простить свою мать.
Повисла пауза, перебиваемая только шелестом кроны той старой шелковицы в патио, на которую все они лазали в детстве, – до сих пор она приносила сладчайшие плоды…
– Что?! – тихо произнес Меир с обескураженным лицом.
– Ты не мог простить, – отчеканила Габриэла, – что Магда давно его любит… Молчишь? То-то… Просто любит, и все. Как баба. Это ведь возрасту не подвластно. Это так всегда и бывает: голос его, улыбку, руки… Главное – голос. Думаешь, я не помню, как у нее дрожали губы, когда он только рот открывал? Она его любит с тех пор, как увидала мальчишкой – неопрятным, лохматым, бедно одетым… Я все помню! У меня отличная память.
– Ты… ты… – боль, пульсирующая в челюсти, хлынула ему в грудь и там запеклась, как сгусток крови. – Так это ты сводила свои бабские счеты с моей матерью, которой в подметки не годишься! С моей матерью – эталоном верности и благородства?!
– Вер-но-сти?! – Габриэла захохотала. – Бедный, бедный сыночек… Бедный дурачок… Ну, уж конечно, когда тебя зачали, верность была ее единственным уделом… Да весь Иерусалим знал ее любовника – как раз когда твоему папаше отбивали почки…

Он ринулся к ней через всю комнату, отшвыривая стулья – удавить ее, чтобы заткнулась навсегда! Чтобы ни слова больше, ни единого слова! – схватил за горло, поднял с пола одним движением, как курицу… и держал так, все сильнее сжимая пальцы, превозмогая желание размозжить ее голову о стену.
– Меир!
Меир не слышал… Его сжигала ненависть, душная, темная ненависть – к Леону. Это Леона он сейчас держал, все сильнее сжимая его горло, не обращая внимания ни на хрип жены, ни на окрик ошеломленного отца, заглянувшего со своей половины дома на слишком громкий разговор детей, – сжимал, чтобы Леон наконец перестал звучать, перестал его мучить…
– Меир!!! – крикнул Натан, подбежал и повис на сыне. И поскольку тот не выпускал добычи из замкнувшихся в судороге лап, навалился на него и стал бить, куда пришлось куда попадал, – задыхаясь, слабея и выкрикивая имя жены – в помощь.
Когда на вопль Натана в спальню влетела Магда, Габриэла уже валялась на полу с мутными глазами на багровом лице, хватая воздух распяленным ртом. Меир же, будто проснулся, с ужасом глядел на нее, пятясь к двери…
– Я не… – бормотал он, мелко тряся головой. – Это не я…
– Пошел вон, – тихо приказала Магда сыну. – Убирайся!
Но Меир все топтался в дверях – большой раненый человек, – кривясь от тягучей боли в груди, переводя взгляд с матери на отца. Невозможно было пережить то, что сейчас тут было сказано…
– Ты не знаешь… – сказал он отцу дрожащим, высоким, каким-то детским голосом, – ты не знаешь…
Тот грубо толкнул его в плечо, выпихивая из спальни, оттесняя к лестнице, молча указывая подбородком – убирайся, пошел вон!
– Ты просто не слышал, что она сказала про маму, – еле шевеля губами, бормотал Меир.
– Я все слышал, – бросил Натан, серый, какой-то обескровленный; даже кромешный семейный скандал уже не мог встряхнуть его, не мог придать ни капли энергии, возмущения или боли. – Она – баба, доведенная до ручки. А ты поверил ей, говнюк. Ну и разбирайся теперь с самим собой…
Рейтинг: 0 Голосов: 0 62 просмотра

Комментарии